|
Исаак Бродский. Мой творческий путь: в Академии Художеств
Исаак Бродский. Портрет матери и сестры художника. 1905
Портал TEHNE продолжает публикацию в полнотекстовом формате книги «Мой творческий путь» Исаака Израилевича Бродского (1884—1939), русского и советского живописца и графика, заслуженного деятеля искусств РСФСР (1932), одного из главных представителей реалистического направления в советской живописи 1930-х годов и автора обширной изобразительной ленинианы.
Ниже мы предлагаем вашему вниманию вторую главу книги.
Факсимильный скан издания в библиотеке портала TEHNE: Мой творческий путь / Исаак Израилевич Бродский. — Ленинград ; Москва : Искусство, 1940.
Глава вторая. В Академии Художеств. Первые учителя. В мастерской Репина. Поездка на Валаамские о-ва. Самойлов и Шаповаленко. Куинджи. Нравы в Обществе поощрения художеств
Одесский период моей жизни завершился в 1902 году, когда я окончил Одесское художественное училище.
Остались позади и незабвенный Ладыженский, и добрый Костанди, и друзья-приятели — молодые художники, с которыми так отрадно было писать этюды, бродить по степям, по взморью и мечтать о далеком Петербурге и заветной Академии художеств.
Получив от одесского градоначальника свидетельство о моих нравственных качествах и политической благонадежности, я послал его вместе с заявлением в Академию художеств.
Далекая и, казалось, несбыточная мечта осуществилась. Осенью 1902 года я был принят без испытаний на первый курс Академии, который окончил очень быстро, получив две премии за эскизы. В течение первого года, считавшегося испытательным, я работал у ряда профессоров: Ционглинского, Творожникова, Мясоедова, Залемана, так как существовала система дежурств, и каждый месяц в классах дежурил другой профессор.
Хорошо запомнился мне Ционглинский. Он был большим энтузиастом, умел увлекать учеников своими беседами об искусстве, но когда он сам начинал показывать ученику и исправлять его работу, то очень часто портил ее. Ладыженский в этом отношении был его полной противоположностью. Ционглинский много путешествовал, много видел и всегда интересно рассказывал о себе. Нам всем очень импонировали артистичность натуры Ционглинского, его способность загораться, с увлечением говорить об искусстве, которое он любил больше всего.
Хорошим педагогом, прошедшим серьезную школу у П. П. Чистякова, был его ученик В. Е. Савинский. Большие, глубокие знания, строгий метод, которыми он обладал, и умение прививать эти знания своим ученикам в понятной и убедительной форме делали его авторитетом, которому верили.
Самые добрые воспоминания сохранились у меня о Петре Евгеньевиче Мясоедове, превосходном художнике, опытном педагоге, много давшем учившейся у него молодежи. Его скромность и доброта, необычайная добросовестность в работе, в отношениях с учениками, безукоризненная честность, — все это делало его любимым учителем. Ученик И. Е. Репина, талантливый живописец, автор картины «Сожжение протопопа Аввакума», П. Е. Мясоедов целиком отдался педагогической работе.
Профессор Творожников запомнился как большой чудак, любивший изрекать афоризмы, которых никто не понимал. Всегда нахмуренный подходил он к работе ученика и серьезным тоном произносил какое-нибудь многозначительное словечко, которое по существу ничего не говорило ни уму, ни сердцу. Будучи сам неплохим художником-жанристом, он не сумел проявить себя как педагог; во всяком случае я лично ничего воспринять у него не мог.
Скульптор Залеман, преподававший у нас рисунок, был отличным знатоком пластической анатомии. Он приучил нас к точному, очень строгому рисунку, выявляющему все мельчайшие особенности натуры и ее анатомический характер, который мы обязаны были передать с предельной законченностью. При всем чрезмерном пристрастии Залемана к пластической анатомии, которой он часто подчинял другие элементы рисунка, из преподавания этого профессора можно было извлечь большую пользу.
Вместе со мной в классах учились Фешин, Горбатов, Савинов, Чепцов, Любимов, Дроздов, Фалилеев, Людмила Бурлюк и мои товарищи по Одесскому училищу: Колесников, Анисфельд, Греков, Шибнев и Орланд. Короткое время вместе со мной учился Филонов; работы его были очень своеобразны, но для академической школы неприемлемы. Он не поддавался никаким воздействиям, никого из педагогов не слушал и вскоре был исключен.
К концу первого года я был переведен в мастерскую и стал проситься к Репину. Поступить в его мастерскую было трудно, потому что она была переполнена. Вместо тридцати-сорока человек в ней работало девяносто: положительно негде было поставить мольберт. Я несколько дней ходил на квартиру к Репину, просил его принять меня к себе, но он все время отказывал, ссылаясь на тесноту в мастерской. Тогда я попросил устроить меня где-нибудь, в любом уголке. Он мне ответил: «Если вы можете работать при таких условиях, то начинайте».
С первого же моего этюда Репин остался мною доволен и охотно зачислил меня в мастерскую. В течение года я написал ряд этюдов, из которых один («Спина старика») Репину понравился особенно. Говоря о том, как нужно работать, он, как пример, указал на мой этюд и подробно разобрал его.
С Репиным у меня сразу же установились хорошие отношения, потому что я был прилежным, добросовестным учеником и много работал. Репин любил таких учеников и уделял им особое внимание.
В мастерской Репина было очень много талантливых людей, но были и бездарности. Публика была разнообразная и по возрасту и по дарованиям. Из талантливых студентов я должен вспомнить Фешина, ныне живущего в Америке, Любимова, сейчас профессора Академии художеств, и Горелова, очень талантливого, выделявшегося своими композициями, которые Репин ценил очень высоко.
Можно много говорить и спорить о Репине как педагоге. Он не обладал строгой методической системой, и все же он сумел воспитать целую плеяду талантливейших художников — это крупные мастера, чьи творческие индивидуальности не были приглушены учителем, а, наоборот, получили возможность полностью проявиться во всем своеобразии. Учениками Репина были Серов, Малявин, Кардовский, Браз, Мурашко, Кустодиев, Сомов, Остроумова-Лебедева, Грабарь, Фешин, Вещилов, Шмаров и многие другие. Уже один перечень этих имен достаточно убедителен.
Достоинства Репина как педагога заключались в том, что он на деле показывал, как нужно работать. Он так же, как и Ладыженский, брал кисть и палитру и на уроке показывал ученикам, как нужно писать. Эти минуты, когда Репин брал кисть, были особенно значительными; все бросали работу и смотрели, что делает Репин. Такие случаи бывали не часто, так как Репин приходил в мастерскую редко и бывал в ней часа полтора-два. Таким образом, каждому из нас он уделял не более пяти-десяти минут. И все же мы считали за большую честь учиться у Репина. Репинское обаяние, сознание того, что придет гениальный художник, поднимали нас всех, и эти минуты пребывания гения в мастерской давали нам огромную зарядку.
У нас часто устраивались беседы. Репин требовал от нас композиций и, когда накоплялось много работ, мы устраивали в мастерской маленькую выставку. Приходил Репин и вместе с нами разбирал работы. Мы с особым вниманием слушали Репина, потому что это был величайший художник. Он беспощадно критиковал и жестоко сердился, если работа была плоха, а если работа была хорошей, то превозносил ее до небес; он не стеснялся ни в похвалах, ни в ругани. Иногда Репин садился и рисовал вместе с нами, но делал это уже для себя. Помню, у нас в мастерской позировал украинский бандурист; пришел Репин и попросил дать ему альбом порисовать. Я подсунул ему свой альбом, надеясь, что этот рисунок Репина останется у меня на память. Но, когда я попросил подарить мне рисунок, Репин сказал, что он ему нужен для какой-то работы и что взамен этого рисунка он мне подарит другой. И действительно, он подарил мне целых три рисунка, и это было толчком к созданию моей будущей коллекции: именно после этих трех рисунков мною овладела страсть коллекционировать.
Очень важно отметить то значение, которое Репин придавал социальной тематике в наших академических эскизах. Он настойчиво советовал нам писать свои композиции на близкие, волнующие нас темы, взятые из окружающей жизни.
К чистым пейзажам Илья Ефимович всегда оставался равнодушным: эта область искусства его не увлекала. Рассматривая мои летние этюды, он обычно разочарованным голосом произносил: «Ах, опять эти пейзажи!» Но зато сильно оживлялся при виде сюжетных композиций или портретов. Здесь он не скупился на похвалы и давал волю своим чувствам.
В те годы изобразительное искусство представляло собой сложную смесь течений и группировок. Споры и дискуссии крайних направлений сильно воздействовали и на учеников Академии. Но мастерская Репина была средоточием серьезной творческой учебы, и смуты «левых» течений, которые совратили многих талантливых юношей, в мастерскую Репина проникали мало. Не лишне сказать, что наша учеба проходила не только в Академии, где Репин бывал лишь наездами из Куоккалы, но и в совместной работе товарищей, на этюдах, и в музеях, на изучении полотен Репина и других мастеров-реалистов.
Мне лично много давало непосредственное общение с Ильей Ефимовичем, с которым я горячо подружился и часто бывал у него в «Пенатах», в Куоккала, куда привозил показывать ему свои работы.
Репин навсегда укрепил во мне стремление к реалистической правде в искусстве и прочно вселил презрение и ненависть ко всем кривляниям в живописи, к фальши, к пустому жонглерству тех «неучей», которых он гневно называл «мазилами» и «карликами».
Годы пребывания в мастерской Репина были для меня очень плодотворными; я работал с большим напряжением, очень много и любовно рисовал с натуры, тщательно прорабатывал мельчайшие ее детали, попрежнему стараясь делать продуманные и законченные вещи.
Говоря о развитии моей творческой индивидуальности, критики часто ставят вопрос о том, в какой мере я являюсь учеником Репина, и правильно замечают, что периода «подражания Репину» у меня не было. Я не стремился перенять у своего учителя технику его мазка, — влияние Репина было более глубоким и плодотворным. От Репина я воспринял не его манеру письма, а его отношение к искусству, любовь и серьезный подход к искусству, как к делу жизни. Это дало мне значительно больше, чем простое подражание его технике. Репин никогда не навязывал своей манеры другим, — в этом убеждает многообразие творческих индивидуальностей его учеников, имена которых я перечислил выше.
Влияние Репина сказалось на мне в развитии реалистического восприятия природы, в стремлении к простоте, максимальной правдивости, точности и строгости рисунка, в презрении ко всякой приблизительности, случайности мазка, ко всяким формальным ухищрениям, идущим в обход сложнейших и трудных задач искусства.
Непосредственно в мастерской Репина я работал немного; в течение пяти лет моей учебы у Репина я написал не более четырех-пяти натурщиков, но, много работая дома, я всегда помнил то, чему учил Илья Ефимович.
Развивая свою технику, я многому научился у музыкантов, главным образом скрипачей. Мне кажется, что взаимное влияние смежных искусств у нас сейчас недооценивается. Без сомнения, музыка очень обогащает живопись, — в этом я убедился на личном опыте.
В годы учебы, работая в самых разнообразных жанрах, я с наибольшим увлечением писал пейзажи и сделал их во время летних поездок бесчисленное множество. Поступив в Академию, в первые же летние каникулы, в 1903 году, я поехал опять к Бурлюкам на юг, а осенью того же года с моими товарищами по курсу, Паниным и Фриком, отправился писать этюды на Валаамские острова на Ладожском озере.
Природа этих мест, очень напоминающих Финляндию, — удивительная по красоте и живописности. Северный скалистый пейзаж островов был особенно привлекателен в осенние дни своей сдержанной, очень скупой и тонкой красочной гаммой. Суровая красота севера произвела на меня, южанина, выросшего в южнорусских степях Тавриды, сильное впечатление, оставившее значительный след в моем творческом сознании. Глубокое чувство пейзажа, желание познать чудесный мир природы все более и более укреплялись во мне, и я еще сильнее стремился запечатлеть увиденный мною мир во всем его прекрасном своеобразии.
На Валааме мы работали без устали; бывали дни, в которые нам удавалось сделать по семи этюдов. С жадностью мы учились у природы, которая всегда останется лучшей школой для художника.
Людмила Бурлюк. Масло 1906 г.
Никого из нас не беспокоили бытовые неудобства, полное отсутствие комфорта и все тяготы неприхотливой бродяжнической жизни. Питались мы кое-как, обедали часто в монастырской столовой, где ставилась одна миска на четверых. Нашими сотрапезниками были богомольцы, больные с прогнившими носами, калеки, искавшие в «святых» местах «чудесного» исцеления. Много интересных типов прошлой, уже ушедшей Руси, бездомные странники, кликуши, монахи, древние старцы, жившие в скитах отшельники, кающиеся грешники — купцы, дворяне, чиновники — составляли вереницу ярких типов, характеров, лиц.
Артист Н. П. Шаповаленко. Масло 1907 г.
Владыкой всей валаамской иерархии был настоятель монастыря, красивый старец, разъезжавший в парадной коляске, казалось, совсем не соответствовавшей его духовному сану. Однажды, не помню, по какому поводу, настоятель пригласил нас к себе; от этого официального визита уклониться было трудно, и в назначенный час мы появились у него на приеме, где в первую же минуту я попал в немилость, так как не считал возможным поцеловать «священную» руку настоятеля.
Каждый год к началу занятий я приезжал с большим количеством этюдов, которые не раз отмечались советом Академии и удостаивались похвалы.
Интересно, что мои пейзажи вызвали у ряда учеников Академии подражания, что было даже отмечено советом профессоров, и были случаи, когда выносились порицания «за подражание Бродскому». Такое порицание получил также Борис Григорьев, впоследствии прославившийся как большой мастер.
Работая на академической даче (в б. Тверской губернии), я познакомился с известным артистом П. В. Самойловым, который жил недалеко от нашей станции и однажды приехал погостить у нас. Я встречался с Самойловым и до этого, но здесь мы особенно подружились. Он пригласил меня к себе на дачу, где вместе с ним жил известный комик, артист б. Александрийского театра Н. П. Шаповаленко. Самойлов очень любил живопись, сам немного ею занимался, даже участвовал на выставках, но был дилетантом. На даче мы вместе писали этюды; он старался смотреть, как я работаю, и прилежно учился у меня.
Вспоминаю, как однажды Самойлов, узнав, что я гармонист, достал у садовника гармонь и заставил меня играть плясовую, а сам вместе с Шаповаленко начал плясать, замечательно пародируя псевдонародные танцы, эстрадный лубок, всевозможные «русские дуэты» и т. д., со всеми установившимися штампами, которые ими очень талантливо высмеивались. Особенно отличался Шаповаленко, актер большого комического дарования и прирожденного юмора. Я играл до тех пор, пока они оба не свалились от усталости. Это был блестящий экспромтный номер, который на эстраде имел бы колоссальный успех.
И. И. Бродский и М. Б. Греков — студенты Академии художеств. Фотография 1907 г.
Мне хочется вспомнить о замечательном человеке, знаменитом художнике пейзажисте Архипе Ивановиче Куинджи, которому я, как и Репину, был обязан очень многим.
Куинджи был очень популярен среди молодежи и вообще среди художников и пользовался огромным, непререкаемым авторитетом. Его голос всегда был решающим: все могли выступать против, но если Куинджи хлопнет по столу и скажет со своим немного восточным акцентом: «Это я так хочу!» — вопрос всегда решался именно так, как он этого хотел.
Обладая большим состоянием, Куинджи всегда помогал нуждающимся студентам и художникам. В тяжелую минуту все обращались к нему, и никто не встречал отказа. Деньги брали у него заимообразно, но очень редко кто возвращал ему свой долг.
В Академии я был избран Архипом Ивановичем в качестве посредника между ним и нуждающимися студентами. Периодически он выдавал мне довольно большую сумму денег, и я раздавал их тем, кто особенно нуждался.
Сам Куинджи жил очень скромно и не имел даже прислуги; жена сама убирала квартиру и мыла полы. Последние двадцать пять лет своей жизни он жил очень замкнуто, ниного не принимал, нигде не выставлялся и свои работы показывал только ближайшим ученикам. В его квартире были голые белые стены, на которых висели только рамы, а картины стояли отдельно.
Тех, кто к нему приходил по разным делам, он принимал на площадке лестницы. Когда я приносил ему расписки моих товарищей в получении денег, он не смотрел их и тут же рвал, а затем уходил за новой суммой, а я ожидал его на лестнице.
Художникам, желавшим написать его портрет, он отказывался позировать. Однажды на каком-то ужине я нарисовал его; альбом мне пришлось держать под столом, чтобы он не видел, что я его рисую.
Мать и сестра И. И. Бродского. Масло 1905 г.
Куинджи очень любил голубей и занимался выкармливанием их на крыше своего дома. К нему слетались голуби со всего города, целая туча голубей, которым он сам ежедневно в полдень выносил корм. У себя в мастерской он устроил нечто вроде больницы и умело лечил лапки и ушибленные крылышки голубей.
Художник Щербов изобразил в карикатуре Куинджи делающим клизму вороне.
Перед смертью Куинджи все свое состояние, деньги, двести десятин земли в Крыму и свыше шестисот картин завещал художникам, а своей жене оставил лишь небольшую сумму.
Когда я поступил в Академию, у меня не было никаких средств, а от родителей мне не хотелось получать поддержки. Я хотел окончить Академию, надеясь только на свои силы. В Академии я на стипендию рассчитывать не мог; стипендию можно было получить в Обществе поощрения художеств, где она присуждалась молодым художникам по конкурсу. Я представил в Общество свои работы, и мне была присуждена высшая стипендия — двадцать рублей в месяц. Дело это не обошлось без скандала, потому что в совете Общества поощрения художеств было много антисемитов, которые протестовали против того, чтобы мне, еврею, давалась стипендия.
Куинджи, будучи членом совета, потребовал, чтобы мне дали стипендию. Ему возражали: «Что ты, Архип Иванович, за еврея хлопочешь», но ссориться с ним не хотели.
Второй случай, когда Куинджи опять заступился за меня, был позже, в совете Академии, при решении вопроса о посылке меня за границу. Выступил академик Позен и заявил, что заграничную поездку нельзя давать еврею и Куинджи не должен за меня хлопотать. В ответ на эту фразу Архип Иванович хлопнул по столу своей могучей рукой и в негодовании ушел с собрания. Его вернули, усадили и снова начали решать мой вопрос, причем голоса уже разделились, и вопрос решился в мою пользу. Таким образом, благодаря настойчивости верившего в меня Куинджи, я получил возможность поехать за границу.
Кажется, это был единственный случай за двадцать пять лет, когда Академия присудила заграничную командировку еврею.
5 сентября 2022, 18:32
0 комментариев
|
|
Комментарии
Добавить комментарий