|
К. С. Петров-Водкин. Самаркандия. Из путевых набросков 1921 года
Кузьма Сергеевич Петров-Водкин (1878—1939) попал в Туркестан в 1921 году благодаря предпринимаемым правительством мерам по охране памятников. Он был включен в состав экспедиции, направленной Главным комитетом по делам музеев, охране памятников искусства, старины и природы совместно с Российской академией истории материальной культуры. Четыре месяца, проведенные в Туркестане, оставили яркий след в творчестве уже сложившегося мастера, о чем свидетельствуют не только живописные и графические работы, но и замечательные воспоминания, изложенные и проиллюстрированные в книге «Самаркандия».
Удивительный колорит древнего восточного города покорил художника, и из его наблюдений и рисунков и сложилась эта книга. Иллюстрированные путевые заметки Петрова-Водкина отпечатаны на кремовой мелованной бумаге. Обложка — из более плотной шероховатой бумаги также кремового цвета. Для издания художник выполнил тушью (пером и кистью) 22 рисунка: 14 занимают страницу полностью, 7 заставок открывают каждый очерк, завершает текст 1 концовка. Все иллюстрации чёрно-белые, исключение составляет лишь обложка с изображением юноши на фоне среднеазиатского орнамента. Композиционное и шрифтовое решение обложки — выразительный пример авангардной графики.
Публикуем полную версию книги «Самаркандия» со всеми иллюстрациями. Издание оцифровано Российской государственной библиотекой.
Самаркандия : Из путевых набросков 1921 г. / К. С. Петров-Водкин. — Петербург : «Аквилон», 1923. — 55 с., ил.
Шах-Зинда
Долгое время по приезде в Самарканд впечатления от окружающего были сумбурны.
Впечатления, накопившиеся за дорогу, еще не изгладились: Самарская холера, голод, полувысохшая Волга, безлюдная, как никогда; остатки войны Оренбургского фронта; повышающееся действие пустыни, с неожиданным Аральским морем. Пустыня, киргизы, юрты; Ташкент с былым величием его бульваров; Салар-река, купанье в которой можно сравнить только с Арагвой, и наконец Самарканд.
Туземный город с копошащимся базаром и лавочками, несвязность памятников с этой жизнью — всё это до тех пор не укладывалось в одно стройное целое, пока моя белая комната, зияющая дырами в потолок и на улицу, не начала заполняться этюдами и мои ручные мышата, разгуливая между ног моих и мольберта, почувствовали себя хозяевами винограда и орехов, которыми мы лакомились вместе. Комната была над каузом мечети.
Утро начиналось купаньем из кауза или, пересекая узенькие проулочки, спускался я к Серебряному роднику — лечебному роднику сартов, свежесть которого на добрую половину дня делала меня бодрым.
Раннее утро после такого купанья.
В пекарне о гончарное брюхо печки шлепались узорные хлеба — «лапошки». Чайхана дымила самоваром. У стен Регистана чернело и зеленело виноградом, жужжали люди.
Площадь Регистана меня мало тронула, очень знакомыми показались мне Улук-Бек и Шир-Дор. Особенно покачнувшиеся минареты на привязях, имитируя неустойчивость Пизанской башни, внушали мне скорее сожаление, чем удовольствие.
Но, когда эта официальная архитектура в один из праздников наполнилась тысячами правоверных, — цветные ткани и ритмические волны молящихся сделали площадь неузнаваемой: заговорила геометрическая майолика отвесов стен, углубились ниши и своды — на массовые действа рассчитанная, площадь себя оправдала.
В большей мере с площадью Регистана связаны для меня впечатления фруктовые.
На протяжении лета меняются натюрморты. Урюк и абрикосы, нежные персики, перебиваемые вишнями.
Понемногу тут и там вспыхнут первые гроздья винограда. Впоследствии виноград засиляет всё; самых разных нюансов и форм, он царит долго и настойчиво, пока не ворвутся в него кругляши дыней и арбузов и, наконец, заключительный аккорд золотых винных ягод заполнит лотки и корзины. В лавочках киш-мишовый изюм разыграется янтарем к этому времени. Среди всего этого пшеничный цвет узорных, хрустящих по наколам, лепешек.
Биби-Ханым приналег на меня своими бегемотскими глыбами, — его страшенный силуэт я оценил лишь потом из вне города: как члены неулегшегося в долину чудовища, торчат они над Самаркандом.
Гробница Тимура веет надуманным холодком дворцового зодчества.
Вот Шах-Зинда та, сразу, как только вынырнули ее купола в прорезах священной рощи — она стала моей любимицей. Шах-Зиндой я понял человеческое творчество Самаркандии, как высотами Чапан-Аты понял работу Тянь-Шаньских ледников и Заревшана, источивших котловину междугория и сбросивших в дыру пыли гордыню Биби-Ханыма.
Улица в Самарканде. Ночь
Не обращающий на себя особого внимания портал Абдул-Азиса вводит в сказку лабиринта Шах-Зинды.
Сотни ступеней подымают к гробнице Хусама-Ибн-Аббаса, к таинственному колодцу, на дне которого находится чудесный город великолепнее Самарканда, где сад подобный оживленной персидской миниатюре, в котором и доселе живет в ожидании вселенской победы Ислама Хусам-Зинда, двоюродный брат Магомета. Заброшенный борьбою за коран с песков Аравии к Заревшану, здесь и погиб он под наплывом монголов.
От Абдул-Азиса до Шейх-Ахмета — Мистика, стеной которого кончается мавзолей, развертывается картина майолики Востока.
Первое ударное пятно в изумруде, перебиваемом глухим ультрамарином мавзолеев Туркан-Аки и Бик-Аки, образующих коридор рефлектирующих друг на друга цветистостей. Переливы цвета в тончайших узорах орнаментики, кончающихся сталактитами, спорят с вечерним небом и не сдаются небу чистотой и звучностью гаммы.
За Туркан-Акой остатки мавзолея, в котором начинаются желтые оттенки с бирюзой и синим.
Дальше пустынный лабиринт, замкнутый молчаливыми стенами до дерева Шах-Зинды, распластавшегося над сводами гробницы, прорывшего корнями и стену, и грунт.
Рассказывают: спасаясь бегством после окончательного поражения, Хусам-Ибн-Аббас жестом отчаяния втыкает рукоятку нагайки в землю — рукоятка пустила корни и разрослась в дерево над могилою своего владельца... Всеведущий самаркандиолог Вяткин сам удивлен породою этого дерева, не встречаемого в Самаркандии.
Отсюда заключительная цветовая поэма. Здесь ясный ультрамарин, в нем разыгрались до полной звучности золотые желтые и зелено-бархатные вариации. Их пронизывает скромными жилками откровение Востока — бирюза.
Эти солнечные стихии, втиснутые в непоколебимые узоры и линии, переплетаются вширь и ввысь.
Здесь магометанки юркают в темные своды гробницы.
Здесь, развалившийся на подушках, угощает нас зеленым чаем Мулла-Лисица. В нише на цыновке татарин Галей, многознающий Галей из Казани. Задняя стена Ахмета-Мистика китайской рельефной майоликой заканчивает лабиринт. Налево лесенка в низкую дверь наружу на кладбище Афросиаба.
Здесь начало другой Самаркандии: снега Тянь-Шаня, высоты Чапан-Аты, хребет Агалыка видны отсюда.
Любил я в неурочное время притти на Шах-Зинду. Галей спал. Друг Галей, он так просто очеловечивал Аллаха. Он имел на то право, одиннадцать лет и долгих зим с ревматическими сквозняками и лихорадками Зинды изучал он коран и рычание внутренностями во славу Единого. И был Галей неузнаваем в кануны пятниц на шиитских действах — он растворялся в низах животной стихии, — это была сфера до дремлющего растения, до спящего минерала. В этом было нечто мудреное и Галей многого не говорил из того, что он знал...
Небо загоралось звездами. У гробницы Зинды слабо светились верхние окна. В ковре утопала босая нога.
Запоздалая мышь зашуршит листами корана.
Я спускаюсь в подземную молельню, где жуть времени рассказывает об ушедших, идущих и сменяемых поколениях...
Древние люди умели сосредоточиваться над вещами и строить из них любые формы.
Мулла
Большая дорога
По воскресеньям приглашали сарты в кишлаки, где они проводят летние месяца.
Праздники у самаркандцев часты и по любому поводу,
Не считая общественных, много праздников семейных. Да и в работе праздник необходим: пьяла чая, затяжка чилима для доброй беседы антрактируют их занятия. В этом вообще типичность всяческого Востока: жизнь — самое главное, формы жизни бесконечно разнообразны — лучшая из них в осознании этих форм, в пребывании самому в безформии. Отсюда добродушно хитрая улыбка Восточного человека на Европейца, изобретающего новые и новые формы и не исчерпывающего, в сущности, ни одной из них до конца.
Из семейных праздников изящны праздники свадебные и трогательны детские.
Первенец отмечается и прической, и халатом. Бараны и пуды риса, пение и танцы для сотни приглашенных сопутствуют в течении нескольких дней его рождению.
На обрезание тот же праздник. Чинно усевшиеся вдоль кауза муллы открывают многодневный пир...
Воскресное утро. Свеже политые улочки. За городом веселая пыльная дорога между садами.
Из аулов едут на базар. Ослы, лошади, нагруженные курами, фруктами, дровами. Арбы скрипят скошенными колесами по ухабам.
В разлившихся арыках купаются ребятишки. Кутаются в бурнусы женщины, тайком выглядывающие из под волосяных чадр, кокетливо дающие знать о их молодости холеной ручкой, унизанной перстнями.
В обычное время сияющий белизной хозяин встречает вас под тенью карагачей. Ковры и подушки драгоценят темную листву, отражаются в зеркале водоема. Душистый чай и лучшие фрукты сада начинают трапезу. Старший сын угощает кальяном.
Дремотный отдых с пилавом и беседою о том, что было: откуда пошли Узбеки и Таджики, как делается киш-миш, когда посажено гранатовое дерево — засыпаешь под журчание слов и арыка.
Солнце обойдет водоем; перекочуют ковры и подушки; настанет вечер.
Ласковые приветствия и возвращение в город по улегшейся пыли садовых проулков. Впереди засветятся огоньки чайханов. Послышится гортанная речь и бренчанье двуструнки.
На Регистанской свистит флейта и рокочет барабан заезжего цирка. Воняет шашлыком и пряностями.
Чайхана ночью
Изъеденный с головы до пяток ночными москитами, я хожу ночевать на крышу у тюбитеечного базара.
На крышах особый город: здесь проводят вечера и ночи. Крышами женщины ходят в гости друг к другу.
Сверху не видно улиц. Заросшие травой и маком, здесь свои улицы и площади.
Хотя бы и слабый ветерок отгоняет невидимых глазом насекомых. Хорошо раздуваются легкие: кажется из глубины неба накачивает их воздух.
Звезды, звезды!
Кучами, отдельностями, величиною по грецкому ореху каждая, полошат они ночное небо.
Полярная низко у горизонта.
Вспоминается Африка: там Полярная была еще ниже. Собираются все мысли за день, за год, за всю жизнь — чего-то не хватает. Кругом красота, полный мир... Нехватка внутри себя: не полные, не четкие восприятия и отображения не полны и смутны.
Пространственность еще только мерещится. В ней переломы и культуры и самого облика человеческого, но как труден путь к ней — окован в трехмерии кубизма аппарат мой...
Край солнца выходит из за Рухабата, зажигая майолику Шир-Дора.
На крышах подымались жены, дети, мужья. Потягивались в розовом сиянии сартянки.
Снизу зажужжало весенним ульем. Новый день, новые поиски.
Внизу под аркадами древнего рынка раскладывались тюбитейки. Стучали кузницы. Кричали о лепешках разнощики.
От Биби-Ханыма надвигался караван верблюдов. Гордые морды, лебединые шеи и мудрые, мудрые глаза.
Вот последняя раса, не даром защитились они умершей почвой — цветом пустыни.
Ослы шныряют толпой.
Эти приноровились. Глаза бездумные.
— Лишнего не сделаю, хозяин, как ни горячись. Проковыряешь дыру на чолке — тебе же хуже... Важничать, брат, нечем: судьба! Повернись она иначе, быть бы и мне хозяином и ковырять бы на тебе спину... Естественный подбор, брат, да...
Болтаются уши. Все для него знакомо. Ничего нет на земле особенного и ослик толкает тюками прохожих, получает тумаки, прошныривая толпою базарников.
Садык разложил четыре халата, катушки ниток. В одной руке его роза, другой держит пьялу горячего чая.
— Салам, товарищ! Как поживайот?
— Здравствуй, здравствуй, Садык...
Пора за город — к Чапан-Ате.
Гости
Первенец
Одна из дорог к высотам Чапан-Аты ведет через Афросиаб — развалины древнего Самарканда.
Минуя кладбище, спускаешься на большую дорогу. Минуя каменный мост Сиаба, попадаешь в пригородную деревеньку, в конце которой кривой чайханщик останавливает поболтать, предложить за добрую советскую цену винограда, и, наконец, вырываешься в пустыню.
Холмы отлого начинаются за деревенькой. Полузабытые сады. Одинокие ореховые деревья.
Две дороги окружают высоты и обе сходятся у заревшанской Арки.
Как ручейки, по каменистым грудам вьются тропинки — все они стягиваются к Чапан-Ате, Отцу Пастухов, легендарному герою, защищающему Самарканд от разлития Заревшана.
Верстах в восьми на одной из выдающихся шапок возвышенности стоит мавзолей — мечеть Чапан-Аты.
Возвышенность защищает, как искусственная насыпь, низменность от прорыва реки.
— Когда очень прогневаем Аллаха, горы и камни потеряют сцепку свою — все ворота для огня и воды откроются, — сказывал мне Галей.
И что бы было, если бы Заревшан проточил высоты — черный ил оказался бы на месте Самарканда.
Но скала прочная, объеденная бурным потоком, она отшлифовала пласты своих залежей в кремневые плиты.
Древние отвели бушующий Заревшан в параллельный ему арык Кара-Су.
Кара-Су питает рисовые поля, в Кара-Су любящая более спокойные воды рыба.
Памятник Чапан-Аты для меня исключительный пример связи рельефа почвы с архитектурой.
Мыши и серые змеи обитатели этой мечетки.
По обетам чьи-то руки наполняют сосуды с водой в углу мечети.
У гробницы обычный стяг из конского волоса с навязанными ленточками тканей от болящих и просящих паломников, как в Италии в часовенках св. Девы.
Отсюда предо мной вся Самаркандия.
К юго-западу едва виден Биби-Ханым.
Налево цепь гор, возвышающихся до вечных снегов.
На восток за рекой Ворота Самарканда, где проходит железная дорога.
На север до безконца уходит Заревшан, распластываясь бесчисленными рукавами с хребтами черного ила.
Влево от Заревшана до Заревшана Самаркандия. Серебряно-зеленые градации, как в плоской чаше. Где то там, в Бухаре, сливается ее далекий край с небом.
Небо я видел во все часы суток.
Днем оно невероятных разливов от нежностей горизонта до дыры, зияющей в звезды на зените.
От окружения солнца оно имеет еще новые разливы до противустоящей солнцу точки.
Этот переплет ультрамарина, сапфира, кобальта огнит почву, скалы, делая ничтожной зеленцу растительности, в конец осеребряя ее, — получается географический колорит страны в этих двух антиподах неба и почвы.
Таджик
Это и дает в Самаркандии ощущение зноя, жара, огня под чашей неба.
Человеку жутко между этими цветовыми полюсами и восточное творчество разрешило аккорд, создав только здесь и существующий колорит бирюзы.
Он дополнительный с точностью к огню почвы и он же отводит основную синюю, давая ей выход к смешанности зеленых. Аральское море подсказало художникам эту бирюзу.
Первое мое восклицание друзьям моим о куполе Шах-Зинды было:
— Да ведь это вода! Это заклинание бирюзой огненности пустыни!
В угадании этого цвета в мозаике и майолике и есть колористический гений Востока*.
____________
* Эта бирюза не только в памятниках зодчества: Афросиаб блестит и сверкает именно ей в осколках утвари.
Окончательное разрешение этого вопроса, мне думается, даст ключ к общему пониманию этнографического колорита вообще и определению происхождения археологических находок в частности.
Мавзолей Чапан-Аты сохранился лишь в своем корпусе. От облицовки осталась часть барабана и купола.
Изразцы растащены по музеям Европы. Обломки их ухетывают крышу и подветренную стену. На горе и ее склонах, валяются обломки бирюзового откровения.
Афросиаб
Бывало ночь заставала меня на высотах Чапан-Аты.
Небо над Атой становилось уютнее: звезды давали обозначение пространству сферы.
Спускаясь, сбиваешься, отыскивая тропинку, царапаешь ноги колючками.
Необъятный воздух, запах приторно сладких и острых растений.
От аулов доносится женский плач, надрывной, то оскорбленный, то жалостный. Плач изменил свои рулады. Перебросился в сторону, ему ответили другие плачи. В теневых ложбинах склонов засверкали двойные точки: то шакалы стягиваются к жилью человека.
Заухали собаки в кишлаках...
На кладбище Афросиаба сражения собак с шакалами: здесь между ними смертная борьба за добытого мертвеца.
Не долго залеживаются покойники в могилах. Часто степной волкодав, провожая без отдыха бегущую процессию с его хозяином на одре, застревает возле могилы, чтобы не уступить бренные останки своего господина другому лакомке и за ночь уничтожает труп.
Окраины города спят. Одинокий уборщик выметает участок, утонув вместе с фонариком в тучах пыли.
Из темноты уличной ниши трусовато-громко окликает ночной сторож. Огрызнется под ногой почивший среди улицы пес.
Скрипучей лесенкой подымаюсь в мою белую комнату и прямо на сенник. В окнах повисла Большая Медведица и светится от серпа луны барабан Биби-Ханыма.
Соскучившийся мышенок пискнет над ухом — куда лезешь, глупый...
Приятная усталость всего тела.
Глаза смыкаются сами собой. Чтоб не забыть: в Самарканде очень много мышей...
Чапан-Ата
Афросиаб представляет внушительную картину и прекрасный план древнего Самарканда, разрушенного Чингиз-Ханом. Город окружен был громадной высоты стеной, остатки которой огибают холмы. Центральная котловина представляется мне площадью бывшего водоема, распределяющего воду.
Основательные раскопки Афросиаба откроют еще многие диковины на ряду с эстетическими ценностями, они помогут дальнейшему освещению вопроса о движениях культуры между Азией, Африкой и Европой, потому что здесь действительно был некий узел Индии, Египта и Греции.
Терракота и стекло, найденные здесь, высокого стиля и техники.
На Афросиабе есть и другое: здесь есть ложбина — любимое место слета орлов, где происходят дележи добычи, драки и любовь орлиная.
Здесь пасутся стада верблюдов.
Верблюдицы ласкают и лижут своих детей, а на холме, застыв на корточках, забывшийся монгол целыми часами не меняет позы.
Афросиаб с восточным ветром поставляет самаркандскую пыль, самую мелкую пыль в мире, застилающую нос и уши, сушащую гортань, а с ветром западным снова принимает на свои развалины тучи этой же пыли. Обмен не вполне честный: в низинах и оврагах города пыль застревает и понемногу Самарканд растет, Афросиаб же выветривается. В колодцах и норах его роются одинокие искатели. Официально раскопки запрещены Отделом Охраны в ожидании организованных технически и научно исследований.
За западной частью Афросиаба по дороге к вокзалу — селение прокаженных. Жутко и тяжело видеть отщепенцев. Безмолвные фигуры детей и старух сидят у дверей мазанок вдали от дороги.
Восточный закон гигиены запрещает прокаженным закрывать лица и носить чадры женщинам, чтобы отмечать чураемых и предупреждать здоровых при нечаянных встречах.
В восточном углу Афросиаба, где Сиаб образует подкову, протекая глубокой щелью, находится могила Даниара.
Самый гроб длиною саженей в семь: мертвые останки росли на протяжении веков, удлиняя ложе святого, покуда забавники рационалисты не ограничили гроб каменными стенами со стороны обрыва.
Посмотрим, не спихнет ли упрямая нога Даниара мелочное ухищрение маловерных. Ниже гробницы в тени карагачей находится обширная терраса, на которой из под могильной скалы выбивает родник Даниара.
В верхней части он только для питья, площадкой ниже он образует студеный бассейн, где можно не без труда окунуться. Из него родник стекает в Сиаб, смешиваясь с бурным изумрудно-серым потоком вод Сиаба.
Даниар в доброе время был пикниковым местом самаркандцев, остатки очагов подтверждают это. Теперь не до пикников строителям окраинных устоев, а наезжие больше заняты погрузкой муки, кишмиша и риса, — к чорту пикники, когда родина дохнет с голоду! Поэтому у Даниара сон и тишина под карагачами и ничто не мешает забредшему живописцу вникнуть в построение на холсте видимого.
Вода Сиаба хорошо стирает белье: на сучьях тополей сквозняком ущелья оно быстро сушится.
На Афросиабе производил я наблюдения и опыты над проблемой пространства и его восприятием. Любовался и постигал восточную бирюзу.
Крыши
Сиаб
Иной раз засыпал на холме под жвачку верблюдов и тогда орлы начинали кружиться над бренным телом. Свист и ветер их крыльев будили меня и я колотил палкой о перья и когти хищников, тяжело управляющих движением.
* * *
Видел я Самаркандию с вершины Агалыка. Серая мгла пыли — низменность потонула в ней.
Крошечная царапина Биби-Ханыма едва уловима глазом.
Ни зелени садов, ни бирюзы людского гения, не видно отсюда, а вершина еще не снеговая. Снега рядом — за следующей грядой сияют они.
Не выдерживает масштаба человеческое зодчество пред куполами снежных вершин.
Да и все Искусство не есть ли только репетиция к превращению самого человека в Искусство?
Сама жизнь не только ли еще проэкция будущих возможностей?
Чувства, разум и кровь не танцуют ли покуда шакало-собачий балет — да и балет ли еще предстоит поставить человеку на сцене вселенной?
* * *
Незаметно прокралась осень на улицы и в окрестности.
Первыми появились облака и тучи. Небо разукрасилось новыми красками — зори утренние и вечерние зарадужили небо из края в край. Потянулись стаи пернатых, звеня далекой музыкой над Регистаном. Заскрипели арбы с перинами и коврами возвращающихся из кишлаков.
Начались дожди — в Самарканде появилась липкая грязь.
Сарты всунули головы в плечи ватных халатов и свесили рукава.
Как галчата, под навесами своих лавченок, нахохлились торговцы. Появились жаровни.
Октябрь кончался.
Над Чапан-Атой рвались ветры, свистели в куполе. Заревшан сделался еще чернее. Снега ниже и ниже опускались к подножиям гор и Агалык оделся в белое...
Для меня осень без России — не осень!
Всё кончено; казалось, всё изжито в Самарканде.
Последние приветы Шах-Зинде, Узбекам и Таджикам.
Спасибо за их ласковую внимательность к полюбившим их огненно-бирюзовую родину...
К. Петров-Водкин
Февраль. 1923 г.
Улица днем
Биби-Ханым
Скачать издание в формате pdf (яндексдиск; 26,6 МБ).
23 апреля 2018, 17:33
0 комментариев
|
|
Комментарии
Добавить комментарий